Юдэ и неюдэ

Многие тексты малоизвестных писателей почему-то не найти в интернете, даже если ищешь дословные цитаты — как вымарано. Есть подозрение, что дело в авторских правах, и это довольно смешно. Кто, например, знает Майка Гелприна, который истово бережёт свои авторские права на рассказы уровня «так себе»? Да никто. Я бы на месте Майка, наоборот, расшаривал свои рассказы как можно шире.

Есть у Майка единственный рассказ, который удался — «Медный грош». Видимо, из-за присутствия соавтора, Светланы Ос, а также по причине true story based. Там именно эта тру стори цепляет, и даже такой фантаст, как Майк, не смог эту историю окончательно испортить литературой. Майк вообще старался. Чего стоит только описание антисемита в грязной косоворотке:

«Он был страшный, этот мужик, нет, просто ужасный. Сутулый, с длинными волосатыми ручищами, выпирающими из-под закатанных рукавов грязно-белёсой косоворотки. Ханна даже зажмурила глаза, чтобы не видеть заросшего чёрной бородищей лица. Мужик выглядел точно так, как Ханна представляла себе разбойника из сказки, которую бабушка Циля-Ривка рассказывала на Йом-Кипур. И имя у того разбойника было страшное — Мордехай, подстать его жутким делам.

— Пойдём, Ханночка, — прошептал дядька Мотл, — не пугайся, деточка, это добрый человек, раз Бог послал нас к нему.Ханна отчаянно затрясла головой и вцепилась Мотлу в руку. Она знала, что сейчас будет — этот страшный человек, этот Мордехай, убьёт её. Умереть Ханна была согласна и даже хотела. Всю последнюю неделю вокруг неё сотнями умирали люди, и было странно и неправильно, что она всё ещё жива. Но одно дело просто взять сразу умереть и отправиться на небо к маме, а совсем другое — если тебя убьёт этот жуткий разбойник, который, вполне возможно, ещё и людоед.»

Нет в интернете полного текста этого рассказа, приходится пересказывать, бумажный оригинал давно утратил. Дело в начале войны, немцы разбомбили поезд с гражданскими, эвакуируемыми от Минска (моя двоюродная русская бабушка так же эвакуировалась из Дрогобыча на восток, на открытых платформах, а бандеровцы по платформам шмаляли). Семью маленькой девочки всю поубивали, её еврейский дядя идёт по деревням и пытается девочку пристроить местным русским. Местные подкармливают, но на постой не берут.

В итоге дядя Мотл набрёл на хутор Мордехая, как его имя слышала Ханна, а по-русски Николая, бывшего штабс-капитана царской армии и, по его собственному признанию, антисемита. Мотл встал на колени, Николай девочку взял, и спрятал в подвале.

По приходе немцев Николая, как пострадавшего от советской власти, сделали старостой. Кто ж заподозрит старосту, что он евреев прячет. Было голодно, Ханна заболела. Николаю пришлось зарезать единственного кочета, на бульон. При этом Ханна продолжала Мордехая бояться и не любить.

И вот, сидит эта выздоровевшая Ханна в подвале, а к старосте пара немцев пришли по делам. И говорят громко по-своему, Ханна из подвала слышит — идиш! Евреи пришли! И давай барабанить из подвала с криками «Юдэ, юдэ».

Немцы в недоумении: «Юдэ?», она им орёт «Юдэ, юдэ!». Штабс-капитан понимает, что спалился, убивает обоих немцев и уходит в бега в лес, прихватив Ханну. Та упирается и орёт, пошто он гад евреев убил, ненавижу мол.

Так они идут лесами, пока не встречают советских партизан. Ханна им тут же штабс-капитана сдаёт: он-де евреев убил, а меня на подвале держал, и кормил плохо, курица раз в месяц только.

«Ну и сволочь», говорят партизаны и тут же Николая расстреливают.Потом эта Ханна выросла и просекла, что это было на самом деле и кто есть ху, уехала в Америку и стала посвящать штабс-капитану стихи. Но, его уже не вернуть, конечно.

К чему я всё это написал — а к тому, что сейчас мы совершенно точно так же начинаем быть делимыми на юдэ и неюдэ; я, в наказание видимо за свой антисемитизм, попал в юдэ. И, жизнь показывает, что штабс-капитанов мало, а русских деревенских много. Поэтому сразу спасибо тем, кто будет нас прятать и помогать. Чтобы вас не принимали за разбойников-мордехаев, как в этой истории от Майка Гелприна. А нам пожелать, чтобы сразу понимали, кто есть кто. И не ошибались.

Нонна Моисеевна Пац

У главной героини и фамилия давно другая, но я её знал только под этой, так и запомнил.

Кто застал 80-е годы или ранее, помнит о доле военных игр в досуге детей, особенно мальчиков. Одних пистолетов у меня были десятки — от серебристых металлических револьверов, которые мог купить дед, до выстроганных отцом деревянных, но вполне реалистичных маузеров. Были у нас и автоматы, у особых счастливчиков — пластмассовый пулемёт «Максим». Если игра заставала врасплох, вдали от дома, для стрельбы использовали просто деревянные палки. Очень любили стрелять друг в друга. Такой навык наверняка даром не проходит, и потом настоящим оружием оперируешь относительно уверенно.

В 1984 году я пошёл в школу 260 на Крюковом канале, напротив Никольского собора. Потом, в 90-х, когда я выбрался в центр города и из ностальгии прошёл мимо первой школы, на ней висела табличка — средняя школа номер 232. Но, в 1984-1986 годах в этом здании была восьмилетняя школа номер 260. Тогда, помните, обложки тетрадей подписывали: «ученика средней школы номер». А мы подписывали не «средней», а «восьмилетней».

В средней десять классов, в восьмилетней восемь. На двадцать процентов меньше финансирования. Как остаться восьмилетней, но увеличить количество классов? Девятый не добавишь. Правильно, зайти с другого конца и добавить нулевой.

В вестибюле школы стояли стенды и висели плакаты, где повторялось словосочетание «школьная реформа». Это лето 1984, ещё не пришёл Горбачёв, а реформы уже шли.

Класс наш назывался «нулевой», и был такой единственный, может быть даже в районе. Приезжало телевидение, и родители смотрели меня по чёрно-белому «Рекорду». Сидели на занятиях корреспонденты. Называли нас также и «шестилетками», потому что раньше в первый класс шли в 7 лет. Мой сын пошёл в 6 сразу во второй класс, но сейчас свободы побольше.

Нулевой класс был переходным между садиком и школой, поэтому полагалась полноценная продлёнка: с тихим часом 2 часа, на настоящих кроватях, а потом игры в специальном игровом зале. Игрушки были в виде деревянных конструкторов: кубы, круги с дырками, палки с отверстиями для фиксации шплинтом. Можно было собирать домики, а можно было и пулемёт.

Продлёнку вела молодая учительница музыки. С ней мы разучивали песни, и она за нами присматривала. В очках, стройная, с распространённой тогда пышной причёской, она казалась мне немного истеричной и вызывала опасение, которое оказалось не напрасным. Что такое женская истерика, я уже знал, потому что был старшим ребёнком в многодетной семье и жил с родителями в коммуналке, недалеко от большой хоральной синагоги на Лермонтовском. Например, у матери случилась бы истерика, если бы её вызвали в школу за моё поведение — во-первых, слишком много дел надо было бросить, во-вторых, учителя тогда не церемонились с родителями и тупо их унижали. Сейчас наоборот, и это, наверное, хорошо.

Звали учительницу музыки Нонна Моисеевна Пац. Она сразу запретила нам военные игры. Объясняла она это тем, что её дедушку убили на войне, поэтому она ненавидит войну. Будто, если твой дедушка умер в постели, надо ненавидеть постель, логика так себе. В общем, в военные игры мы играли втихаря, пока Нонна Моисеевна отлучалась из игрового зала. Собирали пулемёты из деревянных частей, использовали палки как винтовки, залегали за укрытиями, перестреливались.

Но однажды мы заигрались, и Нонна Моисеевна нас спалила. За стрельбой из деревянного пулемёта был застигнут Лёша Мозуль, а Игорь Шеляг не успел выпустить из рук деревянную винтовку из палки.

— Мозуль, Шеляг — родителей в школу! — выкрикивала Нонна Моисеевна страшные для меня слова. Потом к этим фамилиям добавились ещё пара-тройка. Я лежал за укрытием у стены, куда меня оттащила после ранения санитарка, Таня Скакун. Мне удалось изобразить безразличие к происходящему, взгляд Нонны Моисеевны скользнул мимо меня, её истерика улеглась, и судилище со страшными приговорами, вроде бы, закончилось.

Фамилию стукача я не помню. В тишине замершего игрового зала, в спину успокоившейся было Нонне Моисеевне прозвучал детский голос:

— А Лунёв тоже стрелял.

Нонна Моисеевна развернулась и заорала:

— Лунёв — родителей в школу!

Это был один из самых тяжёлых дней. За два года в этой школе родителей моих вызывали только два раза: один раз по инициативе воспитательницы Пац, которая не любила войну, другой раз по жалобе девочки по фамилии Белейская, и жалоба была несправедливая. Вы если читали этот сайт более подробно, наверняка натыкались на моё отношение к этому племени. Ну вот, это с детства.

Кстати, военные песни типа «Шёл отряд по берегу» Нонна Моисеевна почему-то не запрещала и разучивала их с нами.

Потом я ушёл в другую школу, где военные игры не запрещали. Радовался, когда в 16 лет мне написали «Годен к строевой службе». Болел за федеральные войска в чеченской компании. Доказывал со скандалом в военкомате, что я не уклонист, а просто учусь в университете, и не виноват в том, что поступил.Первые сомнения появились на военной кафедре, а потом на учебных сборах — совсем уже большое сомнение. Потом стал читать Астафьева. Потом ещё хуже.

Сейчас, когда мне ровно вдвое больше лет, чем Нонне Моисеевне тогда, я тоже ненавижу войну. Молча смотрю на празднующих 23 февраля, чтобы не оскорбить, иначе совсем останешься без друзей. Молча смотрю на празднующих 9 мая, чтобы не оскорбить. И не могу ни слушать, ни петь военные песни, которые были основой репертуара в детстве, на которых я учился петь вообще. Самую безобидную песню, хоть как-то затрагивающую военную тему, не могу слышать.

Будь я сейчас преподавателем, я бы не запрещал военные игры. Молча бы смотрел. Чего уподобляться истеричным бабам. Да и дети запомнят, а потом напишут лет через 30-35, как им в детстве играть запрещали. Но вот военных песен не разучивал бы, подал бы на увольнение.

Нонну Моисеевну я нашёл в интернете — в той же школе 260, которая сейчас по другом адресу, заместителем директора по внеклассной работе. Отличник, или отличница, народного просвещения. Перекрасилась в блондинку. Более того, она даже депутат.

Муниципальный, от «Единой России».

Хиль

Впервые живого Эдуарда Хиля я посмотрел в ДК города Шлиссельбурга, в 2001 году. Приближались выборы депутатов, и основной кандидат, коррупционер-алкоголик по фамилии Кружалин, организовал концерт. «Кружало», как я потом узнал, на дореволюционно-русском языке означает «кабак». Фамилия была совершенно говорящая.

Со сцены лился русский шансон в стиле «братва, не стреляйте друг друга», выходил Николай Валуев (да, который депутат сейчас), субтильный и низкий ростом Кружалин обнимал Валуева и говорил о поддержке бокса. Спела какая-то баба в кокошнике, типа Кадышевой, псевдорусские песни. Под конец вышел Хиль.

Конечно, от него ждали «Избушку», что он и сделал. Но, достаточно долго поговорил с залом, задействовал в диалоге и детей. Бабы пожаловались на домашний труд, что всё время уходит на стряпню.

— А зачем вы на это время тратите? — сказал Хиль, — пусть это в магазине делают!

— Золотые слова! — выкрикнула сидящая рядом с нами баба.

Через год в ДК работников связи на Большой Морской праздновали тридцатилетие Эдуарда Тиктинского. В офисе RBI я служил старшим смены охраны, и на юбилей попал в качестве швейцара, постоять на воротах. Веселье было в разгаре где-то наверху, новых гостей не приходило. Я прохаживался в пустом вестибюле.

Дверь с улицы отворилась, зашёл небольшого роста мужик в кепке. На начальство он не походил.

— Здра-авствуйте, — раскатисто сказал мужик и протянул руку, которую я пожал и заметил, что мужик рыжий. Пока я вспоминал, где я его видел, с лестницы бежал распорядитель, сотрудник RBI по фамилии Карпухин:

— Эдуард Анатольевич! Здравствуйте! Мы так вас ждём!

Тут я понял, что это Хиль, но ему уже было не до меня. Вскоре сверху донеслось «Па-а-талок ледяной», а я читал забытую Карпухиным программу вечера, которая начиналась с «сюрпризного открытия столика именинника» (дословно), потом шёл «романтический танец Эдуарда и Ларисы», а где-то в середине Хиль должен был рассказывать о «клубе Эдуардов» и петь «Избушку».

На эту командировку, со Шпалерной до Большой Морской, секретарь Марка Лернера (тогдашнего финдиректора у Тиктинского) выделила мне деньги на такси. Туда я добрался на метро, бегом по эскалаторам, а обратно ночью дошёл пешком. Барыш составил 350 рублей. За сутки тогда платили 1000. Ребёнок был маленький, на всём экономили.

Место 36

Мой фэйсбучный френд Феликс Лапин написал заметку о том, как Ошибся. Взял место у туалета. Речь, кто понимает, о плацкарте.

В плацкарте я не ездил больше 10 лет, а Феликс, видимо, и того больше — кто ж не знает места у туалета. Как, всё-таки, меняются времена — теперь в плацкарте занавески. При Путине-то. Думаю, что Навальному при власти было бы не до занавесок.

В комментариях я вспомнил 1992 год, когда в 9-м классе ехал на осенние каникулы из СПб к бабушке в Воронеж. Место было 36-е, за стенкой туалет. А туалеты в 1992 и в 2019 — это, конечно, две большие разницы. Я лежал лицом к стенке, в которой было 2 дырки в туалет — от болтов, крепящих когда-то украденный зажим для брюк. В дырки были вставлены свёрнутые в трубочку бумажки, но запах они не задерживали.

В «купе» из постоянных пассажиров ехали мама с дочкой — махровые, что называется, еврейки. То есть, не похожие, к примеру, на немцев, а прямо-таки семитки. Обе толстые. Дочка обсуждала с мамой, как отнесётся Мойша к тому, что у мамы любовник при живом муже. Сама дочка ехала на верхней полке напротив меня, и, когда я поворачивался на правый бок от стенки, поворачивалась тоже, задом ко мне. Трусы у неё были розовые, попа широченная. А мне было 14 лет. Мама её с нижней полки звала:

— Сарочка, иди кушать.

И, смотря на меня:

— Эх, тебе бы трахнуть её сейчас.

Я лежал и упорно старался поверить, что ослышался. Онтологический антисемит, я теоретически не допускал секса с евреями, но… в 14 лет можно трахнуть хоть чёрта. Всё же, я потерпел до 23-х лет.

В тамбур каждую минуту ходили никотинозависимые личности. Особенно запомнился один: пожилой блондин со стрижкой карэ, ходивший каждые 20 минут. Казалось, никотином исходят его волосы, кожа и глаза. При этом он улыбался.

Нет, я не куплю по доброй воле место у туалета! Даже с занавесками. Хотя, от тюрьмы да от сумы не зарекайся.

Грибы на Верхнем Волозере, часть 6

Продолжение. Начало в Часть 1, Часть 2, Часть 3, Часть 4, Часть 5.

В Медвежьегорск мы ездили небольшими группами на «Соболе», и я побывал на базе «Даров Природы». Под открытым небом стояли металлические бочки без крышек. В каждую бочку опускался полиэтиленовый мешок, в него высыпались наши грибы и заливались водой. Бочек таких было, наверное, несколько сотен. В офисе имелась небольшая столовая.

Борис Борисович Баранов, или тот, кого им считали, приказал положить мне тарелку пшёнки. Я не ем пшёнки, но из вежливости стал потихоньку клевать.
— Видите, как мы тут питаемся? Не думайте, что мы тут разносолы едим! — он так и сказал, честное слово.
— У них в холодильнике и виноград есть, и всё остальное, — шепнула мне девушка из нашей партии, которую оставили работать при базе.

Таких было несколько человек — они по приезде заявили, что не могут жить в палатках. Среди них был совсем ещё мальчик Лёша — маленький, в очках, вылитый Сергей Кириенко. По-моему, он быстро отправился домой, в первых рядах.

Пока ждали обратный рейс «Соболя», Борис Борисович пытался задействовать меня на какой-то работе по обслуживанию бочек с грибами. Несмотря на щедро выделенную пшёнку, я отказывался работать. Мотивировал я это директору так: за грибы — сдельная оплата, а за бочки сколько? Баранов отвечал что-то невнятное, видимо за работу с бочками платили пшёнкой. Потом я напомнил, что контракт начался с 1 августа, вычет за питание тоже, а кормить начали с 10-го. И, по контракту у меня вычтут 500 рублей из грибов.
— Да, но мы такими делами не занимаемся! — сказал Баранов, но я ему почему-то не поверил.

Ещё в Медвежьегорске я зашёл на почтовое отделение и заказал телефонный разговор со Шлиссельбургом, где жила будущая жена. Мобильные телефоны стали массовыми года через три, до этого мы созванивались по стационарным. Дома была только тёща, строго заметившая в трубку:
— Она, вообще-то, ждёт.
Это добавило мне мрачных мыслей. Меня ждут, а я тут пшёнкой угощаюсь, и перспектив никаких.

На обратном пути водитель «Соболя», проехав Пиндуши, притормозил у указателя «Захоронение Сандармох» и свернул с шоссе налево.
— Что за захоронение, всё хочу посмотреть, — объяснил он.
В сосновом лесу без подлеска, между деревьев, стояли кресты. Вся эта обстановка производила очень сильное впечатление. Мы разбрелись, читая надписи на крестах, рассматривая фотографии. Постояли у камня с надписью о расстреле 1111 узников Соловков в ноябре 1937 года. Я зашёл в часовню, где лежала поминальная книга. Зная, что у жены были репрессированные предки, я пытался найти их здесь по фамилии — Врублевские. В книге был один Врублевский Франц Викентьевич — как выяснилось потом, не тот, но я записал его данные.

Забегая вперёд — через 15 лет я заехал на Сандармох со своим отцом. Я ничего не говорил ему заранее, просто привёз посмотреть. Его реакция на фамилии и фотографии на крестах была такая же, как и у меня за 15 лет до этого:
— Так это же не евреи?
У него, как и у меня, был стереотип, что при Сталине репрессировали евреев. Корни этого стереотипа в том, что вопрос репрессий мусолят почти всегда евреи. Вопрос «плохого Сталина» поднимают почти только исключительно евреи. Их и правда репрессировали, но уже со второй половины 40-х. А до этого репрессировали они.

Он под сосной лежит, её питая.
Ни ты, ни я не знаем, почему.
Но приняла земля его родная,
В своей земле не скучно одному.

Мне говорят, что я его жалею.
Во мне не жалость — злоба говорит.
Родился русским, умер от еврея,
И умный внук уже не отомстит.

Пускай живёт наследие эпохи.
Своя земля не терпит пустоты.
Его удел — лежать на Сандармохе,
А мой удел — разглядывать кресты.

Окончание следует